Ирина Карпинос родилась и живет в Киеве. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького, Москва. Поэт, прозаик, публицист. Член Союза театральных деятелей и Межрегионального союза писателей Украины. Пишет на русском языке. Автор девяти книг прозы и поэзии. Публиковалась в литературно-художественных журналах и альманахах «Радуга», «Нева», «Вестник Европы», «Слово/Word», «Соты», «45-я параллель», «Эмигрантская лира», «Южное сияние» и др., а также в антологиях русской поэзии. Печатается в СМИ и блогах с публицистическими и культурологическими эссе, выступает с музыкально-поэтическими программами.
Гамлета вызывали?
Возле гостиницы «Амиот» на Страсбургском бульваре я увидела афишу «Гамлета». Имя режиссера-постановщика было мне знакомо. Даже слишком знакомо. «Вот он и до Парижа добрался, — подумала я не очень добродушно. — Сколько же мы не виделись? Лет семь? Или восемь?» Я купила билет и пошла на премьеру, но после первого акта сбежала. И не потому, что мне не нравился спектакль. Я вообще не вникала в происходящее на сцене, а только неприлично заливалась слезами. Честное слово, для душевного раздрая у меня не было никаких причин. Но еще долго продолжала я поливать солеными потоками свою удавшуюся с ним и без него жизнь…
В конце шестидесятых годов минувшего века мир огласился криком очередного новорожденного. Это была я. Имя для младенца мама с папой заготовили заранее, невзирая на то, родится он мальчиком или девочкой. Прогрессивные родители назвали первенца Александрой в честь руководящего чешского товарища Дубчека, вдохновлявшего идейный плюрализм и Пражскую весну. Лето после той весны было мрачным и тормозило порывы трудящихся к детопроизводству, но уже осенью 1968-го я была зачата незапрограммированно и бесповоротно. В ту пору «Три танкиста, три веселых друга» стали самой непопулярной песней в советской фрондерской среде, и я — в отличие от детей, успевших родиться при Хрущеве, — так и не узнала, что же там разведка доложила точно.
Еще больше повезло с именем моему младшему брату-погодку. Назло празднованию 100-летия вождя мирового пролетариата наши итээровские родители назвали сына Альбертом в честь вождя мировой науки Эйнштейна. В середине 70-х брат бегал по пляжу крымского поселка Кацивели и спрашивал возлежавших на валунах отдыхающих из Дома творчества ученых:
— А вы знаете, в чью честь меня назвали АльбертРом?
Лишним звуком «р» он подчеркивал значительность поставленного вопроса.
— Ну, конечно, Алик, знаем, — миролюбиво отвечали ученые. — В честь теории относительности.
— А вот и нет! — ликовал воспитанник образцового детского сада. — Меня назвали Альбертром в честь Владимира Ильича Ленина!
Никогда больше кацивельский ученый пляж не слышал такого гомерического хохота.
Я часто болела, и ясли, к счастью, выпали из моего культурного оборота, поэтому дедушку Ленина в лицо я не узнавала, зато хорошо ориентировалась в лицах Цветаевой, Мандельштама, Пастернака и примкнувшего к ним Высоцкого. Мой палец безошибочно указывал на фотопортрет, когда родители, принимая гостей, беседовали о поэзии, а продвинутый ребёнок проползал мимо.
Поднявшись на ноги, я стала кузнечиком из бессмертной песни: редкие посещения детского сада заканчивались кувырком через перекладину — физиономией в кирпичную стенку, и на руки родителям выдавали… зелёненький-он-был от макушки до пят.
Пятнистого кузнечика в крокодиловых корках однажды вывезли за город на время первомайских праздников. Год был то ли 1972-й, то ли 1973-й. Вела я себя в электричке, как нормальный вождь всякокожих. Граждане шарахались. Чтобы не донимать пассажиров, родители повернули мою голову к окну и, указывая на красные полотнища с ликом вождя, неестественно засюсюкали:
— Сашенька, кто это там в кепочке на алом фоне?
Ох, не надо было впихивать в чадо манную кашу под чуждыми советской власти портретами! На весь вагон я истошно завопила:
— Дядя Высоцкий!
Обескураженные родители прыснули, на первой же остановке вытащили меня из вагона и больше никогда не задавали дурацких вопросов прилюдно. Надо ли говорить, что после концептуального события жизнь моя была предопределена. В общем, пить, курить и сочинять стихи я начала одновременно.
Путь мой лежал из Киева в Москву — в Литературный институт. Дядя Высоцкий и его песни задавали направление: «Где твои семнадцать лет? На Тверском бульваре!» Будущих писателей старались принимать в профильное заведение при наличии непрофильного жизненного опыта. Ну какой, кроме начальных классов сексуального, мог быть опыт у семнадцатилетней рифмоплетки? Меня приняли в виде исключения. Поселили в общаге на улице Добролюбова.
Учебу в Литинституте я обожала — и разнообразила своими сольными концертами в литературно-музыкальных кофейнях, расплодившихся в перестроечной Москве.
В одной из таких кофеен после моего зажигательного выступления к сцене подошел богемного вида молодой человек и представился:
— Александр Яковлевич.
— Вы случайно не Розенбаум? — ехидно спросила я.
— А что, похож? Но именем и отчеством меня наградили родители в честь режиссера Таирова. А вы кто будете?
— А я, соответственно, Алиса Коонен.
— Вы так же похожи на жену Таирова и великую актрису Алису Коонен, как наше отечество — на страну чудес. Могу поспорить, что вы — моя тезка. Я вас, тезок, чую за версту. Ну, признавайтесь: вы Александра? И названы небось в честь Коллонтай?
— Ошибаетесь, гражданин Таиров. Меня назвали в честь Дубчека, если вам это имя что-то говорит.
— Еще бы! Мой папа был одним из тех, кто на танке въезжал в Прагу.
— Нашли чем гордиться! А еще под Таирова косите!
— Я не кошу, это имя-отчество обязывает. Но для вас я отныне и навсегда — просто Шурик.
— И чем занимаетесь, просто Шурик?
— Ставлю спектакли, Александрин, исключительно во имя искупления папиной вины.
— Как вы детку назовете, так она и поплывет? А вот я — не Дубчек, я — другая.
— Как же это разумно с твоей стороны! Ну что, пошли?
— Пошли, Шурик, только в разных направлениях. Привет папе-танкисту…
В общаге на улице Добролюбова я заснула праведным сном молодого литератора. В два часа ночи округа была разбужена настырным стуком в мою дверь. Соседка по комнате со стоном отвернулась к стене и захрапела. Пришлось мне, чертыхаясь в темноте, наощупь искать ключ. На пороге стоял Таиров и гнусно улыбался.
— Поехали, Санча, на улице ждет такси и ящик шампанского.
— Господи, какая пошлость, а еще режиссер! Я не одета, не умыта, и вообще хочу спать. Послушай, сыщик, как ты меня отыскал?
— В общаге Литинститута проживает только одна девушка с гитарой. Ну, что стоишь, качаясь?
И он схватил меня за шиворот и потащил в коридор. Очнулась я в уже отъехавшем такси и с запоздалым изумлением обнаружила на себе ночную рубашку, халат и тапочки. Все остальное осталось в общаге. За белыми окнами такси мело во все пределы.
— Куда едем, командир? — спросил таксист ухмыляясь.
— На Широкую улицу! — радостно ответил Таиров.
— Ты че, Шурик, убить меня задумал? Какая на хрен широкая улица среди ночи? На мне нет даже нижнего белья, не говоря об элементарном макияже!
— Не боись, Александрин! Широкая улица находится в Медведково, там живет мой друг Одноокий.
— Циклоп-людоед, что ли?
— Почти угадала — скрипач.
Одноокий встречал нас на пороге со смычком в правой руке и бутылкой водки — в левой. Стены его импрессионистической берлоги были увешаны велосипедами, а на полках вместо книг возлежали скрипки. Одноокий, конечно, был бесценной находкой для режиссера. Виртуозно проведя смычком по бутылке, скрипач предложил нам отрешиться и воспарить, что мы и исполнили в меру отпущенных каждому способностей.
К утру все принесенное Таировым и запасенное в закромах Одноокого было выпито. Мир Медведкова заиграл новыми гранями, призывая художников не предаваться сну. В семь утра трое вышли из подъезда. Вызванное такси хищно заурчало. Скрипач встречал морозное утро в спортивном костюме, держа под мышкой полотенце с мочалкой. Для вдохновения ему необходимо было немедленно нырнуть в прорубь. Таиров в смокинге и бабочке нестерпимо контрастировал с моим ярко-красным халатом поверх изумрудной ночной рубашки. Я угрожающе требовала довезти меня до Добролюбова, но в дороге по воле режиссера маршрут изменился.
Мы подкатили к ресторану «Прага» и с независимым видом продефилировали мимо остолбеневшего швейцара. Что это было? Утро стрелецкой казни, падающая звезда пленительного счастья или иезуитски поставленный Таировым эпизод из «Мастера и Маргариты»? Мы были жутко похожи на свиту того, кто вечно хочет зла и совершает благо. И благо свершилось. К ресторанному рассвету у нас с Таировым стал завязываться роман века, самую малость опошляемый «чехов-били по-московски», раблезианским питием и шекспировскими вопросами.
— Где бы тебя трахнуть? — оттягивая ошейник бабочки, спросил осипшим баритоном режиссер-мистификатор.
Услышав в его словах тоскливое «быть или не быть», я позорно бежала с бала, теряя на дороге нехрустальные тапки. Таиров с одним тапком в руке догнал неудавшуюся золушку и крепко схватил за шлейф халата. Скрипач перекрестил нас мочалкой, и мы впрыгнули в утробу очередного такси.
— К Добролюбову! — приказал злой гений, и через четверть часа мы причалили к общаге.
В спальном отделении великого и могучего было пустынно. В моей комнате одиноко висели лифчик, колготки, трусы, а также платье, пальто и сапоги. Путь к телу был максимально расчищен, и с этим пришлось считаться. Вскоре вернувшиеся с лекций соседи стали выражать свое неудовольствие посредством битья в дверь ногами, и мы, поддерживая друг друга, переместились в Востряково. Там, в пятнадцати минутах езды на электричке от Киевского вокзала, Таиров снимал дом. Востряковское убежище прослужило нам верой и правдой до самого развала Советского Союза.
Когда же пришло время разбрасывать драгоценные камни, нам, идиотам, взбрело в голову разбежаться по разным государствам. Я, получив диплом, уехала в Питер, а Таиров отправился в Киев ставить «Гамлета». Мы расставались ненадолго, а получилось как всегда.
Зимний вечер. Я сижу дома на Большой Пушкарской, привычно потюкиваю на компьютере и ничего не жду. И вдруг мобильник зашелся трелями:
— Добрый вечер, это Алиса Коонен?
— Нет, это Александра Коллонтай.
— Санча, ты меня узнала?!
— Тебя не узнаешь, Таиров! Тем более мы расстались всего ничего — каких-то тринадцать лет назад. Какими судьбами в нашем героическом городе?
— Да я все мотаюсь между Москвой, Прагой и Парижем, а тут по делам в Питере оказался.
— Ну и как дела? Хороши?
— А ты как думала! У меня, Александрин, «Гамлеты» размножаются, как кролики. Киевский, московский, пражский, парижский. А теперь дело и до питерского дошло. Приезжай в гостиницу «Октябрьская», поговорим.
— О Гамлетах?
— А для тебя Шекспир мелковат, да? Ну тогда можно и по Павлику Коэльо пройтись.
— Ты в своем уме, Шурик? Это фанерные певички вещают, что после прочтения Коэльо у них смысл жизни прояснился. А у меня по-прежнему утро туманное, и никакие плебейские Коэльи мне не указ!
— Узнаю крестницу Дубчека! Приезжай, а?
После недавнего пожара «Октябрьская» уже успела припудрить ожоги. Таиров выглядел почти как в первую нашу встречу, только бабочка слегка полиняла.
— А ты почему не в халате на босу ногу? Хочешь испортить нашу песнь песней, Александрин?
— Не паясничай, Шурик Яковлевич. Ты хоть знаешь, в каком номере поселился? До 17-го года прошлого века этот отель назывался «Норд». И именно в этот номер, в котором ты так развязно сидишь, прибегала 15-летняя гимназистка Зина на рандеву к своему 45-летнему кузену. Через много лет она зачем-то рассказала об этом второму любимому мужу Борису Пастернаку, и он слегка сбрендил от ревности. Поэтому гостиницу «Октябрьская» на дух не выносил.
— Зато написал «Доктора Живаго» со всеми вытекающими из «Октябрьской» последствиями. А ты что, Александрин, стала искусствоведкой? Сейчас это не модно.
— Нет, Таиров, я стала людоведкой. Это тоже сейчас не модно. Любовь-морковь, сталинские лагеря, поэты и их возлюбленные… Но мы же с тобой никогда не опускались до моды, правда? А еще я выступаю со своими песенками в «Бродячей собаке». Ну а деньги, на которые можно жить, зарабатывает муж.
— И кто у нас муж?
— Волшебник, разумеется. Я выходила замуж по принципу: пусть хоть первый встречный, только не Шурик. А то мне с твоей легкой руки одни Шурики попадались. Ты ведь тоже женат, я слышала?
— Даже дважды. Первая была актрисой, Офелию у меня играла, вторая — редактор глянцевого журнала.
— Так ты теперь весь в гламуре?
— Нет, весь я не умру. У меня Гамлеты в рубищах по подмосткам бегают. А сам я джинсы предпочитаю, в меру драные. Только вот бабочку единственную берегу в память о тебе. Как Набоков! Знаешь, мне ведь и денег хватает, и творчества. Успех — он и в Арктике успех. Но понял я, как только ты вошла: нет счастья в публичной жизни. Все эти 13 лет мне мерещилась одна картина: на Арбате у кафе «Арба» ты стояла, грустная раба, словно в старом фильме Михалкова, а в кафе звучал мотив знакомый… Как подумаю, что мне в следующем году — 37…
— Ну ты, Шурик, не Пушкин, тебе-то чего бояться?
— Понимаешь, Александрин, иногда так хочется стреляться, а на дуэль вызвать некого. Дантесов до фига, да вот Натали другому отдана. А ради всех остальных баб по снегу на Черную речку на погибель мчаться не имеет смысла.
— И кто у нас Натали?
— Кончай выпендриваться! Сама знаешь!
— Мне уже раздеваться или еще поговорим о литературе?
— Сашка, ну какая на хрен литература?!
И мы любили друг друга, как два оборванца, уже почти привыкшие жить с постоянным чувством голода. Вспоминали перестроечную Москву, свою хулиганистую молодость и хохотали до упаду — на пол. А потом опять и опять приникали друг к другу, как будто хотели напиться за все тринадцать лет засухи и на жизнь вперед в придачу. Мы догадывались, что никогда больше так не обнимемся, и не хотели в это верить. Мы добились в жизни всего, чего добивались. И с этим можно было жить долго и почти счастливо. А наша тайная неутолимая тоска по немедленному и вечному соединению не предназначалась для жизни. Она была из литературы, той самой великой литературы, где все избыточно, и все про любовь. Там женщины бросаются в Волгу или под поезд, там мужчины погибают в бою и на дуэли, там всегда идет снег и от инея сверкают глаза, там признание в любви продолжается от первой страницы до последней. Разве можно выжить в этой литературе? А мы надеялись выжить. Но расставаясь, поклялись, что уж умирать обязательно будем вместе…